В свою очередь, проводящий расследование по партийной линии инструктор конфликтного подотдела Оргинструкторского отдела ЦК Шаповалов предположил, что Северный, очевидно, на основе личных счетов написал заявление начальнику Украинской ЧК Манцеву, обвиняя Каменева в должностных преступлениях, и из тех же соображений действовал Ракитин, подавший аналогичное заявление в Особый отдел Юго-Западного фронта. Личными соображениями, по мнению Шаповалова, пользовался и Каменев, после получения назначения в коллегию Омского трибунала подавший заявление в наркомат Рабкрина на первых двух. ВЧК не нашла в делах ни одной из противостоящих сторон материалов, достаточных для обвинения, и отправила дела в ЦК. Инструктор полагал, поскольку Каменев еще 30 апреля 1921 года постановлением Секретариата ЦК реабилитирован и, кроме того, за давностью (по истечении всего-то двух лет!) и запутанностью (что верно, то верно!) этой истории дело в отношении Северного и Ракитина также прекратить [470] . 3 мая 1921 года реабилитационное постановление Секретариат ЦК принял в отношении Ракитина и Северного, что 2 июня 1921 года было подтверждено на заседании Оргбюро [471] .

Обращает на себя внимание большое количество партийных и советских органов разных уровней и их должностных лиц, вовлеченных в расследование данного дела: только в Центре это были работники ЦК от его секретарей до инструкторов конфликтного подотдела, Следчасть при президиуме, Особый и Секретный отделы ВЧК, а также наркомат Рабкрина и руководство военной разведки. Однако в первую очередь из-за отсутствия документов, которые были уничтожены при бегстве из Одессы большевиков, а затем еще и белых [где, согласно воспоминаниям С. М. Устинова, многие материалы контрразведки перед самой эвакуацией были сожжены] [472] , следователи и по чекистской, и по партийной линии так и не смогли признать виновность какой-либо из сторон, и вопрос как о служебных злоупотреблениях, так связи с противниками большевиков и криминалом так и остался открытым.

Нужно отметить, что к 1920 году в среде криминального мира Одессы не было единства во взглядах на отношения с «политиками», причем как с большевиками, так и с анархистами. Если подчиненные Япончика превратились во враждебную для них силу, его «крестный отец» Меер-Герш Суконник, возможно, испытывавший в свое время некую ревность к деятельности своего более молодого и более удачливого «преемника», не счел нужным порывать связи с тем же Ракитиным хотя бы в целях будущей выгоды. И он не ошибся – сразу после возвращения советской власти тот действительно оказал старому вору необходимое содействие. Объявлен же в розыск Суконник был после ухода с руководящей работы в Одессе и отъезда в Москву Ракитина. Последнее было вызвано роспуском в июле 1920 года одесского губкома и губисполкома распоряжением центральных властей Украины «как не сумевших осуществить твердой пролетарской классовой политики» [473] . Последнее проявилось, в частности, в связи с местным криминальным элементом. Председатель ревкома (временно созданный вместо упраздненного губисполкома), присланный из Харькова Александр Шумский, руководитель воссозданного исполкома Яков Дробнис и его преемник Василий Аверин, а также новый президиум губкома (председатель – Сергей Сырцов, секретарь – Сергей Ингулов и член – Самуил Рабинсон, сменивший Чемеринского на посту руководителя профсоюзов) являлись выходцами из самых разных мест, но только не из Одессы (Ингулов был из относительно близкого Николаева, но мы помним его отношение к «тени Мишки Япончика»), соответственно, никакими отношениями с местным криминалом связаны не были и одесским воровским «авторитетам», даже самым легендарным, оказывать помощь и покровительство точно бы не стали.

Что касается «чекистской» линии конфликта, а именно между Каменевым и Северным, то она, по мнению автора, лежит не в криминальной и даже не столько в ведомственной, сколько в политической плоскости. Оба они олицетворяли как бы два пути эволюции большевизма в 1920-е годы. Северный, как мы видим, являлся скорее «правым» большевиком, выступавшим за более мягкую линию в отношении интеллигенции и буржуазии. В свою очередь, Каменев, как явствует из приведенных выше материалов, был по своим взглядам представителем крайнего крыла большевизма и в своей работе руководствовался исключительно классовым подходом, считая, что относительную гуманность можно проявлять лишь в отношении пролетариата и крестьян. На таких, как он, во многом впоследствии опирался формирующийся сталинский режим, хотя, как мы знаем, Большой террор 1930-х годов носил в целом внеклассовый характер и был направлен против представителей всех слоев населения, уничтожал и оппозиционеров всех властей, и многих верных сталинцев. И не случайно с разницей меньше чем в год он погубил и Бориса Северного (в середине 1937 года, заодно отправив на долгие годы в лагеря жену последнего Софью и дочь Юдифь), и Михаила Каменева (в начале 1938 года). Приведенные документы в какой-то мере опровергают и встречающееся в литературе мнение, что все евреи-большевики и чекисты, в частности, были фанатичными интернационалистами, и этническое происхождение в их жизни и деятельности не играло никакой роли. Мы видим, что если к Каменеву подобное утверждение вполне применимо, то к ряду других одесских чекистов еврейской национальности, и в особенности Северному, определенно нет. Доказательством этому может служить, в частности, жестокое поведение последнего в отношении как экс-ректора Одесского университета антисемита Сергея Левашева, так и расстрелявшего нескольких богатых евреев Валегоцеловского уездисполкома. Можно сделать вывод, что присущие евреям клановость и чувство национальной солидарности, по крайней мере в описанном нами регионе, могли некоторым образом выражаться в более либеральном подходе ряда их представителей к арестованным своим соплеменникам, чем к лицам других национальностей, и, наоборот, в более жесткой репрессивной линии по отношению к антисемитским элементам.

Вместо послесловия

Восприятие политическим историком антибольшевистской направленности Сергеем Мельгуновым и писателем Иваном Буниным Красного террора, виденного ими соответственно в Москве (где историк в какой-то мере сам его испытал, будучи арестованным и судимым по делу «Тактического центра») и в Одессе, было полностью идентичным по восприятию, но несколько разнилось по объяснению его причин. Как пишет историк Ю. Н. Емельянов, «Мельгунов показывает, что Красный террор – это не террор рабочего класса, а типичный партийно-групповой террор РКП(б)» [474] .

В отличие от Мельгунова, Бунин, судя по дневниковым записям, отнюдь не был склонен отделить пролетариев от большевиков, что было довольно типичным отнюдь не для одного представителя старой русской интеллигенции, и признание булгаковского профессора Преображенского в нелюбви к пролетариату в этой связи выглядит весьма показательным. Можно сделать вывод, что для писателя большевизм представлялся порождением темной стороны жизни рабочего класса вкупе с уголовным, разбойным элементом. Возможно, что во многом это представление у него сложилось именно благодаря Одессе, где он мог наблюдать власть пролетариата с уголовным и анархистским оттенком (символичным здесь выглядело руководство губисполкома, которое мог видеть и за действиями которого наблюдать писатель; первое лицо: рабочий-большевик Клименко, второе: тесно связанный с криминальным элементом анархист Фельдман), и, наконец, с пьяной и разнузданной вольницей как местных черноморских, так и присланных для работы в ЧК балтийских матросов. Весьма характерным является оценка писателем срыва «Дня Мирного Восстания» рабочими РОПИТа: «Будто бы рабочие восстали. Начали было грабить и их, а у них самих куча награбленного» [475] . И здесь уместно вспомнить приводимую ранее более чем нелестную характеристику одесского пролетариата, лица из противоположного Бунину лагеря, но тоже выходца из среды русского дворянства Елены Соколовской, писавшей об одесском пролетариате как о «гнили».